Федька удивленно вскинул белобрысые брови и, опасливо оглянувшись по сторонам, подошел к другу.
– Удрал? – радостно улыбаясь, сказал он. – А я думал, поймали тебя.
– Кто поймал? – не понял Ленька.
– Да эти, ищейки-то полицейские. Их потом знаешь сколь еще подвалило... Штук пять прошло... Целую канитель развели, а словили только одного. Студента какого-то обшарпанного. Прокрался, что ли...
– Студента? В шинели? С черной кошелкой? – испуганно спросил Ленька.
– Ну да, в шинели. А кошелки я что-то не видел... – Федька пытливо посмотрел в лицо товарища и сочувственно вздохнул: – А ты что ж... Попадался, что ли, им когда... Чего испугался?
– Я не испугался. Просто так побежал. Не люблю полицейских, – хмурясь, ответил Ленька. Ему было страшно и больно за Степана, но спрашивать ни о чем не хотелось.
А Федька, молча переминаясь с ноги на ногу, стоял перед ним, и на белобрысом веснушчатом лице его выражались сомнение и грусть.
– Ты слышь, Ленька... Если нехорошими делами занялся, это к добру не ведет. Один раз скрадешь да убежишь. А другой раз попадешься... Конечно, с голодухи это... Но только красть – последнее дело. Ворам тюрьма... – тихо закончил он.
Ленька повернул к нему лицо. Оно было светлое, грустное, серые глаза смотрели честно и прямо.
– Ничего сроду не крал я, Федя. И студент тот не крал. Чистые мы люди... А теперь ты скажи, что с рыбой сделал?
– Рыбу? Рыбу я всю продал. За это не беспокойся. И Митричу все сполна отдадим, и выручку пополам поделим! Вот, бери! – Федька полез за кошельком.
Но Ленька остановил его:
– Мне не надо. Митричу отдай и себе возьми.
– Ну нет! Вместе ехали. Митричу я отдам, а тебе тоже вот, бери... По десять копеек нам вышло, да еще старик за продажу даст... Бери, Ленька!
Ленька нерешительно взял десять копеек.
– Ну ладно! – сказал он. – А за продажу от Митрича бери себе; я не торговал, я и не возьму.
К пристани подошел пароход, и товарищи расстались. Ленька ехал в город, расстроенный сообщением, что Степана все-таки повели...
«Может, еще где бумажку какую нашли у него? Или обыскать хотят в участке? На улице небось не обыскивают...»
Сойдя с парохода, мальчик бегом побежал по знакомым улицам, но, свернув в переулок, где жил Степан, он умерил шаг и дважды прошел по другой стороне, заглядывая на окно чердака. Но с улицы ничего не было видно, окно было закрыто, и на крыше, осторожно ступая по карнизу, мяукала голодная кошка. Ленька вошел во двор и направился прямо к черному провалу парадного входа. Дверь в нижней квартире была открыта настежь, из нее несло тяжелым духом старых сапог и затхлого помещения. На низенькой скамеечке перед верстаком сидел старик сапожник.
Ленька уже не раз видел его, проходя к Степану, и, задержавшись у лестницы, вежливо поздоровался.
– Ты куда? К Степану? – не отвечая на приветствие, живо спросил старик и поманил его пальцем. – Нету Степана... Полиция обыск у него сделала и увела.
– Совсем увели? – с замирающим сердцем спросил Ленька.
– Ну, как это узнаешь? При обыске ничего не нашли. Везде искали... Даже печку разворотили, а не нашли. Я нарочно вышел, как его вели. Думаю – может, сказать чего-нибудь человеку надо. И верно. Он еще с лестницы мне крикнул: «Скажи, говорит, Матвеич, что не по праву меня арестуют. Ничего у меня не нашли!» Так сам и сказал... – охотно рассказывал старик сапожник.
Ленька постоял около лестницы, держась за перила. Вспомнил осиротевшую Степанову кошку, вынул три копейки.
– Дедушка, там кошка Степана... заголодает теперь... Нате вот... Покормите ее, а я еще принесу денег как-нибудь...
– Прячь, прячь... Без тебя покормлю... – заверил сапожник и, суетливо вытирая руки о передник, вылез на двор. – Где она там?.. Кис, кис, кис!.. Ишь, бродит, хозяина кричит... Животная и та от полиции страдает...
Ленька вышел на улицу, чувствуя горькую опустошенность в сердце.
Второй раз в жизни терял он близкого человека. Но теперь уже Ленька не был девятилетним мальчиком, со слезами бродившим под стенами тюрьмы. Нет! Новый Ленька был старше; суровый опыт жизни высушил его слезы и вместе с горьким чувством потери друга поднял в его сердце бурю ненависти. И эта ненависть требовала действий.
Запахнув свой пиджак, Ленька зашагал к пристани. По дороге он купил на свои десять копеек пухлых румяных бубликов и, бережно рассовав их по карманам, поехал домой.
Ленька подошел к Динкиному забору, когда уже начало смеркаться. Динка ждала... Мальчик еще издали увидел в зеленых пролетах забора ее светлое платье и помахал ей рукой. Чувствуя себя виноватым, что опять явился так поздно, он с тревогой и нежностью глядел на свою подружку; ему хотелось развеселить ее, сказать ей ласковые, утешительные слова, но сам он после пережитых волнений, поездок на пароходе и беготни по городу был душевно и физически разбит. И Динка, чувствуя это, не откликалась на слова и улыбки.
– Макака, миленькая! – прижав к щели серое от пыли лицо, тоскливо говорил Ленька. – Скучно тебе одной... Но вот погоди, я еще только раза три съезжу в город, а тогда все дни с тобой буду. Гулять будем, чай пить... Я и завтра пораньше вернусь, ладно?
– Ладно, – кивала головой Динка и молча, без улыбки глядела на него из щели, держась обеими руками за доски и напоминая маленького грустного зверька, посаженного за решетку.
– Макака, что ты такая? – спрашивал Ленька, и сердце его сжималось от жалости. В этой робкой, молчаливой девочке, покорно кивающей головой в ответ на его утешения, не было и тени прежней капризной, озорной, безудержно веселой и требовательной к нему Макаки, и Ленька с нарастающей тоской вглядывался в ее некрасивое, словно застывшее в одном выражении, такое незнакомое, но дорогое ему лицо, повторяя с горечью и тревогой: – Макака!.. Улыбнись хоть... засмейся... Подменили тебя, что ли?